Главная
Об этом сайте
Немного о себе
Стихи
Книги
Одна пьеса
Сказочный английский
Выступления
Интервью
Что было в газетах
1990-1991 О пoездках в АнглиюГлазами друзей
Ирина Лазарева
ПАМЯТИ БОРИСА ЧИЧИБАБИНА
«Бостонское время», 01/02/1995
Я начну с очень банального утверждения, сказав, что люди независимо от того, что с ними происходит — эмиграция, эвакуация или даже счастливая семейная жизнь - изголодались по ощущению собственной причастности ко всему, что отчетливо выражено в любом искусстве. Любое искусство дает человеку пронзительную уверенность, что за тем уровнем, на котором проходит его ежедневная, бытовая жизнь, есть, безусловно, еще един или даже несколько глубинных уровней "бытия и соз¬нания". И хотя чаще всего мы, жестко погруженные в свои заботы, волнения, страхи, опу¬танные, как водорослями "растительной" рутиной жизни, забываем об этом уровне, рано или поздно случается такое, от чего мы вдруг вспоминаем о нем и словно бы "просыпаемся". Иногда такое пробужде¬ние бывает общим, совместным — среди таких же, "изголодавшихся" людей.
Я не могу сказать, что в доме Марины Кацевой состоялся в субботу, 28 января, вечер памяти Бориса Чичибабина. Вечера не было. Был день, разгар которого и пришелся на это событие. Как его назвать? Событие общего воспомина¬ния, общего — поминания да¬же, потому что за деталями вполне бытового и веселого характера, отчетливо просту¬пила крупная человеческая жизнь, круто и страдальчески — светло прожитые Чичибабиным годы, соединившие дружбы и любови, тюрьму и стихи, признание и непризнанность, бедность и радость.
* * *
В такого рода многолюдных собраниях, на мой взгляд, все зависит от того, какая нащупывается "интонация". Может ведь получиться и глупо, и пошло, и приторно, и неуместно. При самых прекрасных стихах. При самой замеча¬тельной музыке. В этот день, в этот полдень, интонация была нащупана интуитивно. Сама Марина сразу же выбра¬ла ту полную открытость и "домашность" разговора (не фамильярную, просто сердеч¬ную!), которая стала основной и решающей. И поступило по¬чти неожиданное чувство бо¬лезненной утраты. Смерть Чи¬чибабина, случившаяся 15 де¬кабря на другом конце земли и, безусловно, не имеющая для большинства собравшихся ни¬какого личного, буквально¬го значения, в эти считанные часы обернулась бедой, при¬близилась к каждому, и вдруг стало ясно, что вот жил где-то далеко, в городе Харькове, прекрасный человек, вышедший петь как Галич, "на поиски Бога", а теперь этого чело¬века не стало. И нечем помочь. Только — вспомнить.
Вспоминали разные люди. Коржавин — всегдашнее чудо искренности во всем, за что бы он ни брался, — очень просто сформулировал свое отношение к Чичибабину, которого не знал близко и стихи которого ему в свое время не так уж по¬нравились.
— Понимаете, — сказал Коржавин. — Политика совсем не дело поэзии, но как же нам было жить, когда во всем наступила такая объемная ложь? И мастера по объемной лжи? Что же было делать?"
И действительно — что? Если рождаются люди с особой чуткостью к социальной несправедливости с особой ранимостью по поводу происходящего в родной для тебя земле, с ощущением того, что ты и эта земля составляют одно целое? Таков ведь и сам Коржавин, таким, как я пони¬маю, был Борис Чичибабин.
Рената Муха — замечательный поэт. Ее "квази-детские" стихи рождены совершенно особенной, пронзительной свежестью взгляда на вещи. И та же свежесть определяет любой, самый незначительный ее разговор, любой вопрос, даже мимику, даже молчание. Она, в отличие от Коржавина, познакомившегося с Чичибабиным несколько лет назад, вспомнила "по-живому". По долгому кровотоку памяти, по позвоночнику собственной хрупкой юности, по нежности, по боли, по связанности.
Школьные коридоры
Тихие, не звенят
Красные помидоры
Кушайте без меня
За несколько дней до встречи она привела мне эти чичибабинские строчки как первые, пробудившие в ней когда-то вкус к поэзии, И они уже тогда запомнились мне. А сейчас Рената их повторила. И по тому, как она повторила их, как прокомментировала, как вспомнила торопливой (чтобы не запутаться!) скороговоркой другие стихи, я поняла, что жизнь Чичибабина все еще отзывается на ее собственной жизни, все еще формирует ее душу, хотя она давно «выросла», давно все поняла, пережила и передумала.
Повторяю: в этот день, в этот бесснежный холодный январский полдень, собрав¬шиеся в Маринином доме люди обрели "интонацию". И каждый внес свою лепту, и каждый поддержал чистоту ее звучания: и смешливая, точная образность Азбеля, и пластичная медлительность воз¬вращаемого воспоминания Каганова, и непосредственность Магицкого, и очень тактичная вставка одного из харьковчан о том, как он собираясь в эмиг¬рацию, передал Чичибабину продуктовую посылку из Мо¬сквы, а тот в ответ подарил ему стихи, обращенные ко всем отъезжающим. Но еще важнее было для меня то, что сквозь память, сквозь смех, сквозь строчки, сквозь вот эту "соборность" участливости, уважения и жалости к его только что закончившейся жизни проступала... эпоха.
Обрисовывались черты прожитого и оставленного на другом конце земли времени, его страшные приметы — ложь, запрещения, скудность быта, романтичность существования, особенность страха, особенность размаха... Эпоха на¬легала на собравшихся, спла¬чивала их в кучу, размывала их разность, и когда на экране вспыхнуло — такое красивое — лицо Галича, и когда пошел по залу глуховато "простецкий" (краду выражение, прозвучавшее в речи Азбеля!) голос самого Чичибабина, то на какие-то минуты вся эта разнородная груда собравшихся людей вдруг обратилась в единый взгляд и общее слаженное дыхание.
А закончу я совсем просто. Марина просила меня как-то вставить короткое и очень грустное известие: семья умершего Чичибабина осталась в бедственном положении. Книги ведь редко кормят настоящих поэтов. Чичибабин не был исключением. Так что всякий, кто захочет помочь его вдове, может спросить у Марины, как это сделать. Все, что было собрано в этот день, пойдет, разумеется туда же, в город Харьков.